А была в ее жизни пора,-- на исходе шестнадцатого года, что ли,-- когда, летом, в дачном месте близ имения, не было гимназиста, который не собирался бы из-за нее стреляться, не было студента, который... Одним словом: особенное обаяние, которое, продержись оно еще некоторое время, натворило бы... нанесло бы... Но как-то ничего из этого не вышло,-- все было как-то не так, зря: цветы, которые лень поставить в воду; прогулки в сумерки то с этим, то с тем; тупики поцелуев.
Она свободно говорила по-французски, произнося "жанс", "ау"; наивно переводя "грабежи" словом "grabuges"; употребляя какие-то старосветские речения, застрявшие в старых русских семьях; но очень убедительно картавя,-- хотя во Франции не бывала никогда.
Над комодом в ее берлинской комнате была пришпилена булавкой с головкой под бирюзу открытка -- серовский портрет государя.
Она была набожна, но, случалось, и в церкви находил на нее смехотун.
С жуткой легкостью, свойственной всем русским барышням ее поколения, она писала -- патриотические, шуточные, какие угодно -- стихи.
Лет шесть, то есть до 1926 года, она проживала в пансионе на Аугсбургерштрассе (там, где часы) вместе со своим отцом, плечистым, бровастым, желтоусым стариком, на тонких ногах в узеньких брючках.